ВДОВА БОРИСА САВИНКОВА ЖИЛА И УМЕРЛА В МАРИУПОЛЕ-7

(Окончание)

Напомню один эпизод его жизни, относящийся к 1917 году.

Отправившийся из Франции в Россию окольным путем (а не через Германию, как Ленин), Савинков оказался в революционном Петрограде с опозданием, то есть когда почти все видные революционеры уже у поли вернуться в невскую столицу и включиться в политический водоворот. Керенский назначил его комиссаром 7-й армии, которой ко­мандовал Корнилов. В этом генерале Борис Викторович увидел человека, который способен дисциплинировать катастрофически разлагав­шуюся армию. Став комиссаром Юго-Западного фронта, Савинков добивается назначения Корнилова на пост командующего этим фронтом. Стать военным министром Савинкову не удалось, но Керенский назначает его управляющим военным министерством, то есть товарищем (заместителем) военного министра.

В это время он и сделал ставку на Корнилова, который смог бы, по мнению Савинкова, спасти положение. В частности, он поддержал требование генерала ввести смертную казнь, без которой не видел воз­можности спасти армию от окончательного разложения.

Я вынужден опустить подробности августа Семнадцатого года — любознательный читатель найдет их в других современных источниках, например, в работе Дмитрия Жукова «Б.Савинков и В.Ропшин» («Наш ‘ современник», 1990, NN8-10). В тот момент Савинков понял, что спасти разбушевавшуюся Россию может только твердая рука, то есть диктату­ра. Из двух намечавшихся — Корнилова и большевиков — он предпочел первую. Такой выбор для радикального революционера не может не показаться странным, но именно он (выбор) подтверждает мнение о  Савинкове как о политике особо выдающихся способностей. Он понял, что диктатура большевиков вызовет взрыв и разгул анархии, которые могут погубить Россию окончательно. Корнилов же, если ввести смерт­ную казнь в тылу, может дисциплинировать армию и тем самым спасти Россию. Реставрации монархии при этом Савинков не опасался, он  считал, что генерал, успокоив страну, передаст власть демократам.

Другими словами, если оперировать современными понятиями, Савинков видел в Корнилове Пиночета, который наведет порядок в стране и затем сам устранится от власти, передав ее демократам. Но Ке­ренского страшила стремительно растущая популярность Корнилова, он испугался за свое кресло и посчитал, что лучше большевики, чем Корнилов. Если бы он отличался исторической прозорливостью и под­держал план управляющего военным министерством, Борис Викторо­вич, стремившийся сочетать твердую власть с демократией, вполне мог бы стать первым лицом в России, и тогда история страны сложилась бы совсем иначе.

И еще. Савинков считал, что отделение Украины и ее независи­мость не является расчленением России, — это закономерный истори­ческий процесс. Точно так же он был за независимость Белоруссии, Грузии, Прибалтики. План этот, как мы знаем, осуществился только че­рез семь десятилетий.

Так что люди, считавшие, что Савинков — это «Ленин, только с той стороны», знают, что говорят.

Как же сложилась судьба его последней любви, его любимой жен­щины, когда в «колодце» между корпусами внутренней тюрьмы на Лу­бянке кончилась земная жизнь этого человека?

На нашей Слободке Любовь Ефимовна рассказывала, что ей дали два года, но потом амнистировали. На самом деле над ней и Алексан­дром Аркадьевичем Дикгоф-Деренталем не только никакого суда не было, но даже их арест, как уже упоминалось, чекисты не оформили.

11 апреля 1925 года Савинков записывает в своем дневнике: «Была Л.Е. Она потрясена своим освобождением, чужими людьми, неприткнутостью, самостоятельностью, тем, что у дверей не стоит часовой».

Отсюда делаю вывод, что Любовь Ефимовна жила одна, отдельно от своего бывшего мужа А. А. Деренталя. У самого же Александра Аркадь­евича после освобождения был, как говорится, «бледный вид». Даже в самом буквальном смысле. «Ал. Арк., — пишет Савинков в своем днев­нике, — побледнел и очень похудел. С 1 апреля (значит, он вышел на свободу на девять дней раньше Любови Ефимовны. — Л.Я.) он получил три рубля. Сидит без чая».

А вот последняя запись в Лубянском дневнике Савинкова: «Был Алек­сандр Аркадьевич. Бледный, худой… Бедный взрослый ребенок, не уме­ющий ни жить, ни бороться за жизнь».

Возможно, основываясь на этих высказываниях, Виталий Шенталинский делает вывод, что «Александру Аркадьевичу Деренталю тоже не нашлось места в родной стране, как он ни старался приспособиться к новой жизни».

Другой исследователь этой темы — Дмитрий Жуков -рассказывает об этом несколько иначе: «Известно, что Дикгофа-Деренталя, выпустив из тюрьмы, обеспечили квартирой и работой. Любовь Ефимовна сотрудничала в «Женском журнале», а Александр Аркадьевич потом слу­жил не где-нибудь — во Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей (ВОКС), переводил на русский язык с известным артистом оперетты Яроном, получал большие гонорары, процветал, в общем, хотя его имя многократно упоминается в «Красной книге ВЧК», где он обо­значается как злейший враг советской власти с первых ее дней, нет счету поминаниям о его последующей антисоветской деятельности в трудах, печатающихся и в наше время, а между тем мнимых «врагов народа» расстреливали почем зря». («Наш современник», 1990, N 10, с. >49).

Примерно так же рассказывала о своем житье-бытье Любовь Ефи­мовна на мариупольской Слободке. После гибели Бориса Викторови­ча она опять соединилась с Александром Аркадьевичем. Благополучие их длилось до 1937 года.

Но вернемся к беспрецедентной пресс-конференции, которую Бо­рис Савинков дал в Лубянском застенке.

О той пресс-конференции выразительно пишет Виталий Шенталинский, вчитаемся в его строки:

«Журналисты увидели элегантно меблированную комнату, с боль­шим бюро красного дерева и диваном, покрытым голубым шелком. На стенах — картины, паркетный пол укрывает толстый ковер. На столе — стопка исписанных листков и сочинения Ленина. Великий конспиратор был свежевыбрит и надушен — его только что покинул парикмахер — и держался как какой-нибудь радушный, вальяжный барин, принимающий гостей. Не жаловался: еды достаточно, разрешают курить, читать по собственному выбору. Ежедневная прогулка по 45 минут. Даже слегка пополнел, прибавил в весе. Правда, вот комната темновата, приходится и днем сидеть при электричестве — глаза устают… Но ведь не курорт!

На вопросы журналистов он отвечал моментально, с тактом, на рус­ском и французском с одинаковой легкостью».

Эта блестящая операция ЧК имела вот какой финал.

После экскурсии американского журналиста Вильяма Ресвика при­гласил к себе в кабинет Генрих Ягода. Через девять лет этот человек станет главой НКВД СССР, а еще через четыре будет расстрелян как враг народа. Но в 1925-м он был помощником Дзержинского и уже тогда — большим мастером провокаций. В беседе с американцем Яго­да касался различных тем, но вскользь заметил также, что Савинкова заманили в Россию благодаря одной очень красивой женщине, рабо­тающей на ГПУ. Но эта сотрудница имела несчастье влюбиться в него и потребовала «гонорар»: разрешение провести несколько ночей в камере N 60.

Опускаю выгоды, какие помощник «железного Феликса» извлекал из этой провокации, главное — Ягода не сомневался, что конфиденци­ально сообщенный им «секрет» назавтра же станет известен всему миру. Так оно, понятно, и случилось. Нетрудно представить себе, сколь­ко страданий доставил этот скандал Любови Ефимовне.

Борис Викторович по-рыцарски вступился за честь любимой жен­щины. Он написал гневное письмо Дмитрию Философову, писателю- эмигранту, главе варшавского комитета савинковского Союза, редак­тору газеты «За Свободу», поместившей клеветническую статью о Деренталях. (В скобках замечу, что Дмитрий Философов был «углом» лю­бовного треугольника, где двумя другими углами были Зинаида Гипиус и Дмитрий Мережковский).

«Господин Философов,

(…) Вы, один из редакторов «За Свободу», напечатали статью Арцыбашева «Записки писателя. ХL\/1И», которая содержит обвинение Лю­бови Ефимовне и Александру Аркадьевичу в том, что они меня преда­ли. Вы, господин Философов, не можете не знать, что это ложь и что Любовь Ефимовна и Александр Аркадьевич разделили со мной мою участь. Значит, Вы сознательно приняли участие в новой, еще худшей клевете. Политическая ненависть не оправдывает такого рода поступ­ков. Как они именуются — Вы знаете сами. Рано или поздно Александр Аркадьевич и я с Вами сочтемся. Вы предупреждены».  И автору статьи Арцыбашеву Борис Викторович обещал при пер­вом же удобном случае дать в морду за Любовь Ефимовну, но выразил­ся, конечно, гораздо деликатней, в полном соответствии со старинным дуэльным кодексом:

«Господин Арцыбашев, Вы напечатали в «За Свободу» статью «Записки писателя. Х1_\/1Н». Мы пишете о людях, которых видели, по собственному признанию, один раз в жизни, и награждаете их разными качествами по своему усмотрению. Едва ли это достойно Вас. Но Вы не ограничиваетесь этим: Вы обвиняете Л.Е.Деренталь и А.А. Деренталь в том, что они предали меня.

Чтобы обвинять кого-либо, да еще печатно, в предательстве, надо иметь неопровержимые доказательства. У Вас их нет, и Вы знаете, что быть не может, ибо Вы сознательно лжете. Лжецов бью по лицу. Буду жив, ударю».

В мое время школьная программа о Михаиле Арцыбашеве даже не заикалась, а в университетском курсе о его сенсационном романе «Са­нин» прошлись как о реакционном произведении, циничном и порно­графическом, отразившем падение нравов буржуазного общества. Так оно или не так — проверить мы не могли: где найдешь «Санина», чтобы прочитать? Ныне, по сообщениям, он переиздан, но в силе остался прежний вопрос: где найдешь «Санина», чтобы прочитать? Из того, что сегодня пишут об Арцыбашеве, я понял, что был он «в краю отцов не из последних молодцов», то есть в русской литературе он остался как мастер, заслуживающий внимания и уважения. Поэтому нас не может не интересовать набросок портрета Любови Ефимовны, принадлежа­щий перу Михаила Арцыбашева.

Увидел он ее 12 августа 1924 года на прощальном ужине в Варшаве, который Савинков дал своим соратникам перед тем, как нелегально пересечь советскую границу.

«Высокая, черная и худая, — пишет М.Арцыбашев, — хотя небогато, но с парижским шиком одетая мадам Деренталь сидела молча, поставив на стол острые локти тонких рук, увешанных слишком большими и слиш­ком многочисленными браслетами. Она, казалось, внимательно и ос­торожно следила своими мрачными, черными еврейскими глазами за всеми нами, по преимуществу — за самим Савинковым. Можно было подумать, что она боится какой-нибудь неосторожности с его сторо­ны…»

В этих строчках ощущается чувство неприязни, потому что писал их Арцыбашев, поверивший версии, будто Любовь Ефимовна — давний агент ГПУ. Помимо прочего, и это задело Савинкова («награждаете их разны­ми качествами по своему усмотрению», заметил Борис Викторович в письме, в котором обещал при встрече влепить Арцыбашеву пощечи­ну).

О том, как Зинаида Гипиус отзывалась о Любови Ефимовне, мы уз­наем из пересказа Виталия Шенталинского в его новомировской пуб­ликации. Вот что он пишет: «Зинаида Гипиус, питавшая к нему (Савин­кову. — Л.Я.) нескрываемую симпатию и опекавшая его как писателя, ревниво отмечала в Любови Ефимовне как раз чисто женское: розо­вый пенюар и обилие цветов в доме, запах духов… «Типичная парижан­ка, преданная мне до могилы», — исчерпывающе определил свою секре­таршу в разговоре с Гипиус сам Савинков».

5 мая, за два дня до самоубийства (соглашусь все-таки с В. Шенталинским, что Савинков сам выбросился с пятого этажа, хотя и мнение Александра Солженицына нельзя считать опровергнутым), узник каме­ры N 60 записывает в дневнике: «Л.Е. потрясена «отсрочкой». Я думаю, что таких «отсрочек» будет еще много…»

Как это расшифровать, что это за «отсрочки»?

Чекисты обещали Савинкову свободу и работу. Чтобы покладис­тым был и вел себя «как надо». Как им надо. Что вероломно обманули — этому не удивляюсь. Удивительно другое: как проницательный Са­винков им поверил.

А почему бы нет, ведь подобные примеры в практике большевиков того времени были. Взять хотя бы небезызвестного Блюмкина. Он же Константин Константинович Владимиров, он же Ильин, он же Исаков, он же Лама, он же Лобсан. Колоритная личность. Левый эсер. Когда его однопартийцы входили в ленинское правительство, работал в ЧК. 6 июля 1918 года, в день эсеровского мятежа в Москве, убил германс­кого посла Мирбаха. Чтобы сорвать Брестский мир. Казалось бы, боль­шевики должны были разорвать его на мелкие кусочки. Ничуть не бы­вало. Уже в 1919 году Яков Григорьевич Блюмкин был амнистирован ВЦИКом, вступил в РКП(б), а потом начал свою карьеру в ОГПУ. Пользо­вался полным доверием чекистов, не раз направлялся по службе в за­рубежные командировки. Во время одной из них он не удержался и встретился с опальным вождем Львом Троцким. Вот этого Блюмкину простить не смогли — расстреляли. А Лева Задов? Лев Николаевич Зиньковский. Вернулся из Румынии, куда бежал вместе с Махно. При переходе советской границы (между Прочим, в том же «савинковском» 1924 году) возглавлял диверсионную Группу, созданную румынской сигуранцей. Но Зиньковский явился с повинной и через несколько месяцев, проведенных в тюрьме, получил и  свободу, и работу. Да еще какую! — заведовал иностранным отделом одесского ГПУ.

Савинкову, не сомневаюсь, были известны подобные случаи. Но вот обещанное ему чекисты выполнять не спешат. Снова «отсрочка» и, как предвидит Борис Викторович, таких «отсрочек» будет еще много.

И вот 9 апреля 1925 года Любовь Ефимовна покидает камеру N 60. И свободная поселяется в Москве (Деренталей, как выясняется, и не судили, даже не оформили арест. Кто их, чекистов, проверять будет? Подержали в тюрьме, сколько хотели, сколько им надо было, и выпустили. За ненадобностью). Была в полной уверенности, что и Борю ско­ро выпустят и они воссоединятся на свободе.

Почему не осталась с ним на Лубянке переждать «отсрочку»?

11          апреля Савинков записывает в своем дневнике: «Если бы она здесь осталась, она бы окончательно потеряла здоровье».

Но здоровья ей хватило, чтобы перенести невзгоды московской жизни (после смерти Савинкова она вернулась к своему первому мужу Деренталю, об этом мне со слов Эммы Ефимовны рассказала Вален­тна Ильинична Кузнецова) и колымскую ссылку, и мытарства на мари­упольской Слободке, хватило дожить до 70 лет без малого.

После освобождения Любови Ефимовны 9 апреля Савинкову осталось 27 дней жизни. Он ежедневно делает записи в дневнике. Это тяжелые раздумья о своей судьбе, об идее, которой он отдал жизнь: «Я, и сущности, всю жизнь определил не семьей, не личным счастьем, а тем, что называется «идеей». За 16 дней до своего смертного часа он приходит к выводу: «В конце концов, все-таки самое ценное в жизни — Любовь».

И все дневниковые записи испещрены упоминаниями об Л.Е., Лю­бови Ефимовне. «Расставил шахматы и стал играть партию Капабланка — Алехин. И, как живая, встала Л.Е.». «Боюсь за Л.Е.». «У меня на столе пушистая верба: спасибо Л.Е.». «Л.Е. не пришла…». «Ландыши, кото­рые принесла Л.Е., уже отцвели». «Себя мне не жаль, но жаль ее. Ее молодость со мной проходит в травле, нищете, потом в тюрьме, потом в том, что есть сейчас…».

Похоже, этот 45-летний мужчина, дважды женатый, отец троих детей, по-настоящему полюбил впервые. «Когда она писала и делала чер­нильные пятна на скатерти, я сердился. А теперь я с удовольствием смотрю на них. Как бы частица ее…». Я верю в искренность его запоз­далого признания: «В конце концов, все-таки самое ценное в жизни — любовь».

Этот человек всю жизнь прожил с сознанием своей исключитель­ности. Положа руку на сердце, признаем: у него были основания для этого.

Живы и известны его книги. Но могила его неизвестна. Нет могилы и у его «министра иностранных дел» Александра Аркадьевича Дикгофа-Деренталя (в 1937 году он был переправлен из Москвы на Колыму, а еще через два года расстрелян). Неизвестна могила и победителя Савинкова -20 сентября 1937 года Андрея Павловича Федорова рас­стреляли как врага народа и шпиона.

Горькие песенные слова «И никто не узнает, где могилка моя» име­ли отношение и к Любови Ефимовне. Но после того, как в 1993 году я разыскал ее последний приют и написал об этом в «Приазовском ра­бочем», к ее могиле началось паломничество. Мне говорили об этом, звонили.

Я иду по центральной аллее ныне закрытого Новоселовского клад­бища. У памятника профессору Казанцеву сворачиваю налево и по левой же стороне ищу могилу Александра Невского — не полководца и князя, святого русской православной церкви, а рядового мариупольца, которому выпали такие громкие имя и фамилия. От него опять налево, где виднеется склеп Тамановой. Здесь под скромным надгробием по­коится прах последней любви видного революционера, политического деятеля и талантливого писателя. На этом надгробии уместны были бы его предсмертные слова:

«Я так хотел ей счастья».

И подпись: Борис Савинков.

Мариуполь-Дубник.

1967-1996

ПОСТСКРИПТУМ 1997 ГОДА.

Когда осенью 1996 года я в благословенной деревне Дубник, кото­рую друзья громко именуют моим ярославским имением, закончил третью часть документальной повести о вдове Бориса Савинкова (в пери­одике эта заключительная глава так и не появилась, сказали: длинно и предложили 300 газетных строк, от чего я, разумеется, отказался), то думал: теперь уже все, тема исчерпана до донышка.

Но в октябре девяносто седьмого, вернувшись из очередного от­пуска, проведенного, как обычно, в Дубнике «в заботах нового труда», то есть заканчивая ту самую книгу, которую вы, дорогой читатель, держите сейчас в руках, и перелистывая «Мариупольскую жизнь», наткнулся на свой заголовок «Парижанка в Мариуполе». Так в «Приазовском рабо­чем» называлась моя вторая публикация о Любови Ефимовне Дерен- таль, она же Эмма Ефимовна Сторэ. Но нет, это была не перепечатка моего материала, а статья Андрея Василенко, обогатившего мой дав­ний заголовок: у него получилось «Парижанка Эмма Сторэ в Мариупо­ле».

Я так часто встречаюсь со случаями, когда некоторые наши доб­лестные краеведы лихо перепевают и перелицовывают мои давние (и не очень давние) провинциальные писания, даже не упомянув фамилии автора, у которого они позаимствовали идею (это, между прочим, тоже считается плагиатом, а не только дословное списывание), что испытал волну душевной признательности Андрею Василенко, благородно со­общившего, что он развивает тему, отталкиваясь от моих публикаций об Эмме Сторэ начала 90-х годов.

Эта элементарная порядочность, проявленная собратом по перу, показалась мне после беззастенчивых проделок наших мелких литера­турных воришек просто подвигом благородства и великодушия.

Талантливому журналисту, хорошо известному мариупольцам по телепередачам «Сигмы», пришла в голову счастливая мысль поискать в местном собесе пенсионное дело Эммы Сторэ. Поиск завершился ус­пешно, и в этом документе обнаружились сведения, которые добавля­ют к биографии вдовы Бориса Савинкова интересные штрихи.

Из пенсионного дела С-347 мы узнаем, что Любовь Ефимовна (бу­дем называть ее, как Борис Савинков) через шесть с небольшим лет после освобождения из внутренней тюрьмы на Большой Лубянке с декабря 1931 года по апрель 1935-го работала во Внешторгиздате в должности редактора французской литературы.

Другой документ окончательно размывает версию о том, что Л.Е. Деренталь (или, если угодно, Э. Е. Сторэ) только в 1937 году покинула столицу и без конвоя с относительным комфортом переместилась в Магадан, в тот благословенный край, где, как известно, «двенадцать месяцев зима, остальное — лето». И благополучно отбывала ссылку, работая в областной научной библиотеке референтом в тепле и тиши читальных залов в приятном обществе мудрых фолиантов.

На самом деле ее «замели» во время «кировского набора», по выра­жению А.И.Солженицына. И оказалась она в печально знаменитом Дальстрое НКВД СССР. Энкавэдэшная справка о должности, дате при­ема на работу и увольнения, а также о зарплате скромно умалчивает. Но и без того ясно, что Любовь Ефимовна разделила судьбу милли­онов узников сталинского ГУЛАГа, по ноздри хватив зековского лиха. При этом никакого суда и в помине не было. Но в тридцать восьмом наши чекисты-правдолюбцы спохватились: негоже все-таки держать за колючей проволокой человека без «законного» приговора. И Осо­бое совещание без долгих разговоров «припаяло» Эмме Сторэ «пятер­ку», что по тем временам было вполне по-божески, прямо-таки актом высокого гуманизма. В деле есть документ, что освободилась Любовь Ефимовна 12 июня 1943 года, что тоже вызывает удивление: таких в то время не освобождали, появился даже специальный термин: «пересидчики».

На западе в это время вовсю полыхала война, огромная часть страны лежала в развалинах и была еще оккупирована врагом. Любовь Ефимовна не хотела уехать на материк, как выражаются магаданцы. Даже если бы ее выпустили с Колымы, ей некуда было приткнуться: во всей стране ни одного родного, ни одного близкого человека.

И она осталась в «родимом» Дальстрое. 8 января 1944 года ее при­няли в поликлинику N 1 медсестрой. (Ни медицинского образования, ни опыта у Любови Ефимовны не было, но кто-то сжалился, кто-то по­мог. Нашлась, значит, какая-то добрая душа). В деле зафиксировано, что у Э.Е.Сторэ высшее образование и что она по профессии препо­даватель. Где она могла окончить вуз, неужели после Лубянки? Это весьма сомнительно. Видимо, записывали с ее слов, как и национальность ее, почему она, дочь француженки и еврея, оказалась… русской

Полтора года проработала она медсестрой, но необходимых навыков и любви к медицинской профессии, по-видимому, так и не обрела. И ее перевели старшим медстатистом — бумажки писать. Через полгода она увольняется из Дальстроя «в связи с выездом на материк».

Однако вырваться из железных объятий этого почтенного учреждения ей не удалось. Зато посчастливилось устроиться на приличную работу: она стала заведовать технической библиотекой ЦНИИ I того же Дальстроя. Правда — и.о. Через два года она от титула «исполняю­щей обязанности» избавилась. То были самые относительно благополучные ее колымские годы. Помимо заведования библиотекой Эмма Ефимовна выполняла работу переводчика и библиографа.

Что заставило ее оставить престижную, что ни говори, работу в научно-исследовательском институте, командную, так сказать, должность и перейти в библиотеку месткома промкомбината рядовым библиотекарем — не известно. Но нетрудно догадаться, что и за этой переменой кроется еще одна драма ее жизни. Дело было в 1951 году, и Любови Ефимовне, надо полагать, еще что-то припомнили.

Когда она достигла пенсионного возраста (в 1954 году), у нее был такой выразительный домашний адрес: г.Магадан, 1-й Рабочий поселок, Парковая улица, барак 12, кабина 12. И пенсия — 400 рублей. В 56 она стала получать 903 рубля, «новыми» — 90 рублей 30 коп. В дешевом месте по сравнению с Магаданом на эти деньги, пусть очень скромно, но жить можно было.

У нее обострилась тяжелая болезнь — полиартрит рук и ног, что окончательно приковало ее к постели. Начались хлопоты по определению ее в дом инвалидов общего типа. Это было в апреле 1969 года. А скончалась она 8 мая того же года на семидесятом году жизни.

Спасибо Андрею Василенко, журналистский поиск которого позво­лил нам узнать новые подробности жизни Любови Ефимовны Деренталь

1997.

Лев Яруцкий