ДОМ НА ГРЕЧЕСКОЙ

По воспоминаниям Валентины Николаевны Балабиной

Если от Укрсоцбанка пойдете по Греческой в сторону школы № 1, то напротив нее уви­дите ничем в общем-то не примечательный двухэтажный дом под номером 49. Сейчас здесь располагается учреждение, не будь ему в обиду сказано, средней руки, а до революции дом принадлежал Николаю Венедиктовичу Балабану.

Дому лет 100, и уже это одно делает его интересным, особенно в Мариуполе, где ста­ринные здания стали жертвами «крутых по-разному времен» и исчезли, за небольшим ис­ключением, почти полностью.

Древние говорили, что у книг, как и у людей, своя судьба. Этот афоризм можно перефра­зировать и с полным основанием утверждать, что и у домов, как у людей, своя судьба. Если бы стены умели говорить, они многое рассказали бы о времени и о себе. Но камни молчали­вы, а живые свидетели событий уходит в небытие, и многое исчезает из памяти безвозвратно.

К счастью, дом на Греческой обрел язык, благодаря воспоминаниям Валентины Никола­евны Балабиной, которые она написала в 1973 году. (Её объемистую общую тетрадь передал мне ее внук Роман Челпан, за что приношу ему сердечную благодарность).

Автор мемуаров родилась в 1902 году, таким образом, ей выпало жить на переломе эпох, что делает записки В. Н. Балабиной особенно интересными. Она и озаглавила их «Перелом».

Ее отец родился в Новочеркасске, был сыном казачьего полковника и потомственным дворянином. Рано лишившись матери, он уехал от злой мачехи в Мариуполь, где учился в Александровской гимназии. Здесь его прозвали «казаком с голубой подкладкой», так как но­сил шинель, подбитую материей голубого цвета.

Получив аттестат зрелости, поступил на юридический факультет Владимирского (то есть Киевского) университета. Еще студентом женился он на мариупольской гречанке, имя кото­рой назвать не могу, так как в записках ее дочери она проходит только как «мама». Николай Балабан как-то участвовал в студенческих волнениях и даже был по этому случаю арестован.

Освободившись, он к «завиральным идеям» охладел, стал законопослушным гражданином, настроенным, однако, либерально. В нем чувствовалась казачья порода: был он высок, стро­ен, по-мужски красив и отличался добрым нравом. Служил присяжным поверенным, а бо­лее понятным языком говоря — адвокатом, считался хорошим специалистом и дела выигры­вал часто.

Дом на Греческой пять (по дореволюционной нумерации. Сейчас этот дом обозначен номером 49, в нем располагается врачебно-физкультурный диспансер) он купил в 1909 году за 20 тысяч рублей, что было по тем временам весьма крупной суммой. Покупка была ему не по карману, но родственники, спасибо, ему помогли, так что выплачивать за дом предстояло еще долго.

Ко времени приобретения дома у Николая Венедиктовича было два сына — Митя и Веня — и дочь Валя, любимица папина. Была молодость, здоровье, согласие в семье, чудные дети, работа, которая приносила уважение людей и доходы, позволявшие вести приличный образ жизни с поездками на отдых в Крым и на Кавказ, с боннами, гувернантками, нянями, горничными, кухаркой и дворником. И ничто, казалось, не предвещало катастрофу, которая могла бы разрушить этот безмятежный уклад жизни раз и навсегда.

Живых свидетелей того, что было 90 лет назад, уже, конечно, не найдешь, и быт мариу­польский того времени я изучал только по подшивкам газет да архивным документам. Вос­поминания Валентины Николаевны Балабиной среди этих материалов счастливое исключе­ние. Читатель, надеюсь, не будет на меня в претензии, если я стану густо цитировать этот уникальный документ: он передает аромат эпохи гораздо лучше, чем мой пересказ.

Итак, войдем в дом номер пять по улице Греческой в 1909 году. Слово нашей мемуаристке:

«Дом наш состоял из 12 комнат. Он был двухэтажный, небольшой, светлый, с небольши­ми комнатами и очень теплый.

С улицы через парадный ход заходили в коридор и поднимались на второй этаж по лестнице, которая снизу была устлана грубой дорожкой, а наверху — белой. В передней вто­рого этажа стояла большая деревянная вешалка, висело зеркало, стоял стол, а в углу — папин гардероб. Из передней налево входили в зал, обставленный по тому времени комфортабель­ной мебелью, обтянутой бархатом и шелком темно-розовым. Такие же драпри бархатные и гардины цвета «игрю». Небольшое трюмо и рояль красного дерева. На полу громадный ковер почти на весь зал, тоже розовый с салатными цветами. Полы во всех комнатах покрыты были красивым линолеумом. Потолки были разукрашены масляными красками и узорами. В каждой комнате другой цвет. Столик ломберный для игры в карты с зеленым сукном. В углу стоял маленький диванчик и возле него ширма, до половины задрапированная розовым шелком, верх из тюли, на которой масляными красками были нарисованы цветы. Возле ди­вана — медвежья, конечно, ненастоящая шкура на розовом сукне, строченая бахромой из ниток. На потолке — хрустальная люстра.

Такова была наша гостиная. Столовая особого интереса не представляла. Буфет того времени. Большой обеденный стол. Дубовые стулья с высокими спинками. Большой низко подвешенный абажур. Стенные часы. Под ними небольшой столик, из которого выдвига­лись еще три столика все меньше и меньше. Когда были гости, то на этих столиках им пода­вали мороженое своего приготовления. Теперь такого не отведать: клубничное, вишневое, сливочное.

Далее — детская, а впоследствии комната мальчиков. Там стояли две кровати, два мяг­ких кресла с высокими спинками и письменный стол. А в углу стояла желтая парта — Бени­на. В другом углу стоял длинный кованый сундук с моим приданым.

Мамина спальня состояла из двух кроватей, тумбочки, комода, швейной ножной ма­шинки и рукомойника. В моей комнате тоже стояла кровать, туалетный столик, письменный столик, гардероб, а в другом углу маленький круглый столик, наверху икона с лампадкой.

В нижнем этаже из коридора входишь в комнату папиного письмоводителя. Там стоял диван для клиентов, письменный стол и пишущая машина.

Папин кабинет был обит зелеными обоями, потолок салатный, а пол покрыт очень кра­сивым линолеумом. Большой письменный стол с зеленым стеклом, большой диван с высо­кой спинкой и с такими же спинками кресла, два книжных шкафа с книгами в очень краси­вых переплетах. На полу — зеленая дорожка. Телефон на подставке. Большой портрет папи­ной мамы.

В одной из комнат первого этажа жил Артур Самсонович Шефтель. папин друг. Он жил у нас 15 лет. Еще в двух комнатах жили бабушка, папина тетка Ольга Николаевна, а когда она уехала, там поселились квартиранты. И еще была рабочая комната моих братьев: там мальчи­ки мастерили и репетировали, так как они оба играли в оркестре».

Если допустить такую фантастическую мысль, что когда-нибудь придет в голову создать музей быта дореволюционной мариупольской интеллигенции, то в записках Валентины Балабановой он найдет исчерпывающие сведения.

Но перечислим еще некоторые подробности. Освещение в доме было газовым — до электрического еще дело не дошло. Телефон уже был, но холодильником служил железный шкаф с двумя отделениями: одно набивали льдом, в другом хранили продукты.

«Мама, конечно, не работала». Она занималась воспитанием детей. Чтобы не слишком утомлялась, ей помогали сначала няня, потом бонна, потом гувернантка — сперва немка, которую позднее сменила француженка.

Советские историографы много писали о положении рабочего класса в царской России. Все больше писали, как забит и бесправен был он и как осчастливила его советская власть. Это справедливо, но только отчасти. Покопавшись в архивной пыли, я не без удивления обнаружил, что сто лет назад реальная зарплата мариупольских рабочих была нисколько не ниже заработка интеллигента 1990-х годов.

А доходы интеллигенции (или, скажем так, людей умственного труда) было во много раз выше, чем у тех, кто занимался физическим трудом. Я уже приводил пример из «Хожде­ния по мукам» Алексея Толстого: Иван Ильич Телегин во время первой мировой войны (ког­да финансовая система царской России уже основательно расшаталась) перед женитьбой на Даше Булавиной снял в Петербурге великолепную квартиру из пяти комнат. Она обошлась ему дороговато, но вполне по карману рядовому (и, добавим, начинающему) инженеру Бал­тийского завода. Попробовал бы советский сторублевый инженер снять в Ленинграде хотя бы угол — без штанов остался бы.

Поэтому роскошная жизнь Балабиных, какой она кажется сегодня, не представляла собой что-то исключительное, а привычной нормой для среднего юриста, врача, инженера. А если вспомнить, как в тех же «Хождениях по мукам» жил петербургский преуспевающий адвокат Николай Иванович Смоковников, первый муж Кати Булавиной, то мариупольские Балабины могут показаться если не нищими, то, во всяком случае, людьми весьма скромного достатка.

Я уже сделал обширную выписку из воспоминаний. Валентины Николаевны и впредь в этой главе намерен привести из них многочисленные отрывки. И весьма опасаюсь, что «чи­татель вероятный скажет с книгою в руке»: «Зачем все это, к чему?».

Катаклизмы нашей истории привели к тому, что преданы были забвению огромные пла­сты жизни целых общественных групп, их быт и нравы. И то, что когда-то было в порядке вещей, сегодня кажется странным, а то и невероятным. Так, например, наша мемуаристка пишет о том, что в два часа пополудни ее отец возвращался из суда, и вся семья одновремен­но садилась за обеденный стол. Подчеркиваю: ВСЯ семья. Такое в нашем быту, согласитесь, происходит редко: обедаем мы, а лучше сказать перекусываем на работе, которая находится порой на очень значительном расстоянии от родного дома, подрастающее поколение в это время в детсаду, в школе, вузе, а то и на заводе.

Осенью 1914 года двенадцатилетнюю Валю Балабину отдали в музыкальное училище обучаться игре на фортепьяно. Это было, видимо, музучилище Каневского, а преподавал ей Свердлов. Мариуполец с такой фамилией не был, думаю, родственником верного соратника Ленина или его брата, усыновленного А. М. Горьким и прославившегося как французский генерал, на погонах которого звезд было больше, чем у де Голя. Но в нашем городе Свердлов был известен как дирижер оркестра, который летом играл в городском саду. Эта традиция, кстати сказать, дошла до наших дней и только в последние два-три года выступления симфо­нического оркестра в парке, к сожалению, прекратились.

«Братья мои, — пишет В. Н. Балабина, — играли в гимназическом духовом оркестре. Митя на кларнете, а Веня на валторне. Часто в длинные зимние вечера к нам приходил Леня Шурдов и мы составляли целый оркестр. Я с мамой в четыре руки на пианино, папа играл на флейте, Митя на своем кларнете, а Веня с Леней — на мандолине, и у нас хорошо выходило. Приходили Венины товарищи по струнному оркестру и заставляли меня аккомпанировать им на пианино. Ах, как хорошо было тогда и как мы не ценили то время!».

Скажите, читатель, часто ли сегодня в наших домах коротают длинные зимние вечера, как это делали во время первой мировой войны в семье мариупольского адвоката Николая Венедиктовича Балабина? Подобное можно было наблюдать, как нам известно из литера­турных источников, в Ясной Поляне или в московском доме Льва Николаевича Толстого в Хамовниках. Да и Лене Шурдову возвращаться домой после концерта темной зимней ночью было безопасно. «Весной, пишет наша мемуаристка, я со своими подругами ходила на клад­бище за подснежниками и фиалками. Тогда не было хулиганов и не было девочкам страшно одним ходить на кладбище» (Речь идет о старом, ныне закрытом Новоселовском кладбище).

Поначалу война не отразилась на уклад жизни Балабиных, но когда она стала затяжной, ее тяготы начали ощущаться и в Мариуполе. Город наводнили раненые с фронта, и многие общественные здания переоборудовали под лазареты. А в 1915 году Мариинскую женскую гимназию отдали военным под казарму, и я не исключаю, что именно здесь, в запасном полку, тянул солдатскую лямку Николай Николаевич Асеев, выдающийся русский поэт, со­ратник и друг Маяковского и Пастернака.

Занятия гимназисток Мариинки стали проводить в новеньком, всего лишь несколько лет тому назад законченном строительством здании Епархиального женского училища (ныне старый корпус Приазовского государственного технического университета). Это создало из­вестные трудности для тринадцатилетней Вали Балабиной: одно дело перейти дорогу — и ты в гимназии, и совершенно другое дело добираться на занятия в такую даль». (Многое переменилось для нас с того времени, в том числе и представление о масштабах. Сегодня, когда город необъятно разросся, расстояние от дома Балабиных на Греческой до старого кор­пуса ПГТУ совсем не кажется «такой уж далью»). Вале наняли извозчика: маленького кучера четырнадцати лет, небольшую рыжую лошаденку и староватенькую линейку. Кучер тоже был рыжий, конопатый. После окончания уроков бедный хлопец опять приезжал за мной и ждал меня возле гимназии. Когда его спрашивали, за кем приехал фаэтон, он важно отвечал: «За Балабиной дочкой».

Выпишу еще несколько строк из мемуаров, рисующие быт средне обеспеченной мариу­польской семьи в военное (заметьте: военное!) время.

«Летом папа брал извозчика и мы с семьей ездили на море купаться часа на два или три. Потом приезжали домой. На террасе был накрыт стол для обеда. Терраса у нас была большая, висел парус (парусина?), который затягивали от солнца, снизу вился дикий виноград и возле него висел гамак, утопая в зелени. Всегда кто-нибудь в гостях».

На пляже купались женщины направо, а мужчины налево. На берегу частники строили купальни, маленькие, с двумя скамеечками. Входная дверь была с берега, другая дверь выхо­дила к лестничке, по которой спускались в море. Было очень удобно раздеваться и одеваться. Выходили из моря, не набирая песок в обувь».

Добавим, что у Балабиных хранилось про запас изрядное количество золота (полагаю, в основном в монетах), драгоценных камней, ювелирных изделий. Во время гражданской вой­ны, убегая от большевиков, они имели несчастье и неосторожность в Ейске положить свои ценности в ломбард — ради сохранности. Там они и исчезли. Разумеется, бесследно.

Мне признаться, кажется невероятным, что таков был жизненный уровень обыкновен­ного провинциального адвоката. Неужели его труд (а Балабин был тружеником; не случайно даже большевики-варгановцы признали, что он не «буржуй» и не «ксплотировал чужим тру­дом», по выражению шолоховского Макара Нагульнова) позволял ему содержать семью из пяти человек, чуть ли не взвод обслуживающего, так сказать, персонала, владеть комфорта­бельным жильем, давать детям хорошее образование, ездить на престижные курорты, оде­ваться по последней моде и питаться деликатесами?

Да, так и было. Все это правда, что подтверждается другими источниками, заслуживаю­щими полного доверия.

Но война продолжалась, и дела шли все хуже. «Так как напротив нас была казарма, а наш дом большой, пишет мемуаристка, то на квартиру к нам поставили офицеров-прапорщиков. Мы были рады таким постояльцам, так как время уже было голодное и все чаще случались грабежи».

Особый интерес в записках Балабиной представляют страницы, повествующие о собы­тиях большой истории, как они протекали в Мариуполе. Мне нетрудно их, эти страницы, пересказать, но предпочитаю дать слово самой мемуаристке.

«Наступил 17-й год. февраль месяц. В один из зимних дней пришли наши офицеры (все они были из учителей, а на войне — прапорщики) и говорят, что на улице солдаты ходят с винтовками и сдирают погоны. Наши пришли и тоже сняли погоны и сидели дома, никуда не ходили. В гимназии нас собрали всех в зале и объявили, что свершилась революция. Нас, гимназисток, построили по парам, надели нам красные бантики и повели по улице Таган­рогской (ныне Артема). Там нас поставили по одной возле панели на мостовой, и так все школы, училища и многие другие до самой Карасевской улицы, и мы ждали какой-то коми­тет. Ждали очень долго, наконец по Таганрогской пошли мужчины и женщины с красными флагами и пели революционные песни. За ними пошли и мы. Построились по шесть в ряду и тоже пели. Прошли мимо сквера и вниз по Большой улице. Помню, день был хороший, солнечный, на улице было много людей».

«Ждали какой-то комитет», простодушно пишет Валентина Николаевна. Имеется в виду Общественный исполнительный комитет, созданный в Мариуполе после свержения царя и взявший власть в свои руки. Он состоит из представителей всех политических сил города во главе с кадетом М. Е. Земцовыч. Подробней об этом празднике в нашем городе я писал по документальным источникам в своей книге «Никополь» и «Провиданс» (1997, стр. 188-190).

Сразу же после описания праздника по случаю обретения народом свободы следует запись: «Меньше стало сахару и колбас. Частники стали закрывать свои магазины». Точно по Маяковскому: «Но как назло, есть революция, но нет масла».

Вале Балабиной в ту пору шел пятнадцатый год. Она с упоением танцевала на гимнази­ческих вечерах, усвоила все девять фигур мазурки, чего никто, кроме нее и ее поклонника Лени Шурды, не умел, упивалась успехом у зрителей. И, конечно, все бури весны, лета и осени семнадцатого года прошли мимо ее внимания. А дальше развернулись такие события, не заметить которые стало совершенно невозможно. Цитирую:

«Но вот настала осень, очевидно, после Октябрьской революции. Что за власть была в городе, не знаю. Но помню: утром слышу какой-то шум в нашем доме. Я вышла из своей комнаты, а папа кричит мне: «Не подходить к окну!» — Что случилось?» — спрашиваю. А мне говорят: «Ты слышишь, стреляют. И пуля застряла в фикусе». Он был большой, как дерево. Смотрю: и на полу много пуль. У нас окно в проходной комнате выходило на север, то есть к заводу. Оттуда выступали варгановцы. Это — заводские рабочие. Я тогда плохо разбиралась: кто против кого шел. Нам пришлось спуститься в погреб. Мы взяли туда одеяла, продукты. И сидели там что-то долго. Замерзли, завтракали в такой обстановке первый раз в жизни. Мы не знали, кто стрелял, кто наступал и кто кого победил. И только когда наша горничная выг­лянула за ворота, увидела красноармейцев (красногвардейцев. —Л. Я.) с красными банта­ми. Стрельба прекратилась, и мы вышли из нашего убежища. Когда вошли в дом, то в столо­вой и в проходной пол был усеян пулями. Если бы мы не ушли, то кого-нибудь из нас убило бы».

Изучать историю революционных событий в Мариуполе по запискам В. Н. Балабиной, конечно, нельзя, но некоторые подробности быта тогдашней эпохи интересны, их в офици­альных документах не найдешь.

«Потом появились белые. Кажется, они были долго в Мариуполе, так как у нас в погребе жил комиссар Жихарев. Папа разрешил ему прятаться там. Кухарка носила ему кушать, и ключи от погреба были у нее. Мы удивлялись: почему погреб наш заперт? Он никогда раньше не запирался».

Среди комиссаров Варганова фамилия Жихарева мне не встречалась. Но думаю, что мемуаристка ничего здесь не напутала: Жихарев потом не раз принимает участие в судьбе этой семьи.

«Страшно было ходить в гимназию. Появилась банда Махно. Они выбивали белых и занимали город. Грабили, ходили по улице и лузгали семечки. С большими чубами и крас­ными бантами. Матерились и ненавидели евреев».

Насчет грабежей, увы, все правда. Махновский военный комендант Мариуполя Васи­лий Куриленко не сумел обуздать вольницу и прекратить бесчинства.

«Уходя в гимназию, мы не знали, будет сегодня стрельба или нет. В классе сидели как на иголках. Вдруг открываются двери и кричат: «Тревога!». Те, которые сидят ближе к двери, с криком вылетают и все остальные за ними. Бегут в раздевалку за верхней одеждой. Помню, однажды открывается дверь, в класс забегает мой брат Митя и кричит: «Собирайся скорей, в городе тревога!» И мы быстро собираем книжки. Забежали в раздевалку, позабыли калоши и пустились бегом. Уже возле нашего дома пули свистят над головой».

Читая эти строки, я вспомнил: мне рассказывали, что внук Феоктиста Авраамовича Хартахая, гимназист, во время гражданской войны погиб на улице Мариуполя от шальной пули.

Мариуполь опять заняли махновцы. Однажды мы решили посмотреть, что за махнов­цы. Увидели, когда он (Нестор Иванович? — Л. Я.) выходил из гостиницы «Лондон», пообе­давший, пьяненький. Подошел к мальчику, который нес папиросы на лотке. Заграбастал все, раздал своей свите и, не заплатив деньги, погнал мальчишку прочь. Помню его смутно, но в памяти моей остались его узкие глаза, длинные волоса, полушубок с ремнями и наганом на поясе. Сел на лошадь верхом и уехал».

Признаться, пока работал над книгой «Махно и махновцы» (1995), я Нестора Ивановича полюбил. И мне неприятно читать строки Балабиной о нем. Знаю, что в селах приезда бать­ки ждали, как праздника. Если брал у крестьянина свежего коня, оставлял взамен двух, а то и трех уставших. Имел обыкновение бросать в толпу деньги, куски мануфактуры. Щедро ода­ривал крестьян и другими дефицитными по тем временам вещами. Награбленными, правда, в городах, но батька считал их военной добычей и со спокойной совестью реквизировал. Не хочется верить, что Нестор Иванович посчитал военной добычей и папиросы жалкого маль­чика-торговца. Впрочем, мемуаристка честно признается, что помнит все это смутно. Мо­жет, это был не сам Махно, а кто-нибудь из его командиров, которые тоже были разные и всякие. Однако то, что Валентина Николаевна запомнила глаза персонажа, деталь весьма характерная. Пишут: тот, кто хоть раз видел глаза Махно, никогда их уже не забывал.

В 1919 году Махно брал Мариуполь не менее пяти раз: город переходил из рук в руки. Определить, к какому моменту пребывания батьки в городе относится приведенное выше место из воспоминания Балабиной, не представляется возможным. Но выпишем из ее руко­писи еще один эпизод:

«Махновцы днем ходили по улицам, а ночью занимались грабежом. По соседству с нами жили евреи. Ночью услышали крик душу раздирающий: били отца и мать, а дочку вывели во двор и насиловали. Кричали: «Давайте золото!» Меня увели на кухню, а наутро мне Тереза по секрету рассказала все. Они распарывали подушки, перины, разбивали посуду, даже свет не выключали».

Что тут скажешь? В махновской эпопее и такое бывало. Бывало и не такое. Но существу­ет абсолютно точный факт: Нестор Иванович ни погромщиком, ни антисемитом не был. И с этими позорными явлениями энергично боролся и словом, и делом. Вплоть до того, что провинившихся лично расстреливал прямо на месте. Но не всегда он был в силах укротить стихию и подчинить ее своей воле.

Читатель при желании может открыть мою книгу «Евреи Приазовья» (1996). В нее я включил отрывок из воспоминаний Розалии Абрамовны Трегубовой. Он тоже о махновцах в Мариуполе. Но это сравнительно более благополучный вариант.

Из записки Балабановой я узнал, что когда в 1918 году немцы пришли в Мариуполь (на самом деле — части австро-венгерской армии), то свой штаб они расположили в женской гимназии, то есть в здании нынешней ОШ № 1.

«Немцы» — это 1918 год, а махновцы — 1919-й, но мемуаристка располагает эти собы­тия в обратном порядке. Подобные случаи в записках не единичны. Так, она пишет о 1915 годе: «Одна наша ученица из гимназии (забыла фамилию) пошла воевать на фронт в женский батальон и была убита. Нам читали письмо из армии, при каких обстоятельствах она погиб­ла. Это письмо читали во всех классах, все, конечно, плакали».

Женский батальон смерти в Мариуполе действительно был создан, но не в пятнадца­том — в 1917 году. Я писал о нем (см. «Мариупольскую мозаику», т. 2), но тогда мне не удалось выяснить, участвовал ли Украинский женский батальон смерти в боевых действиях. Воспоминания В. Н. Балабиной позволяют сделать вывод: участвовал.

В записках мелькают иногда беглые упоминания событий, которые могли бы предста­вить большой интерес, но, к сожалению, эти факты не получили развития. Например, о дяде Саше (со стороны матери), который в Петербурге учился — шутка сказать! — у Шаляпина. Но, недоучившись, уехал с одной певицей на Дальний Восток, в Хабаровск. Мариуполец ученик Шаляпина! — какой соблазнительный сюжет. Но как его раскрутить?

В 1990 году, на излете советской эпохи, московский еженедельник «Литература и жизнь» опубликовал главу из книги белогвардейского генерала А. Туркула «Дроздовцы в огне». Там есть такие строки: «Помню, как. например, в Мариуполе к нам в строй пришли почти все старшие классы местных гимназий и училищ. Они убегали к нам от матерей и отцов».

В то время антикоммунистические настроения объединили всех противников тотали­тарного режима, людей самых различных взглядов. Были среди них и такие, кто романтизи­ровал — в пику большевикам — белое движение. Они, наслаждаясь образовавшейся безна­казанностью, открыто сожалели о том, что в гражданской войне победили красные, и с упо­ением распевали песни о корнете Оболенском и поручике Голицыне, благородных рыцарях без страха и упрека.

Я, не вышедший демонстративно из КПСС, потому что никогда в нее не входил, настро­енный отнюдь не прокоммунистически. всем этим, однако, возмутился. Я написал статью «О чем «забыл» генерал Туркул», где резко выступил против этого «русского белогвардейца с молдавской фамилией» (см. «Мариупольскую мозаику», том 1, стр. 57-68).

Читая воспоминания мариупольчанки Валентины Николаевны Балабиной, я еще раз убе­дился, что в своей книге Антон Туркул изрядно приукрасил тогдашнюю действительность.

«Осенью, — пишет В. Н. Балабина, — (имеется в виду 1919 год), когда мы приехали (вернулись в Мариуполь из эвакуации. —Л. Я.) и началась учеба, заехал к нам в город беляк Шкуро, зашел в гимназию и отобрал покрупнее мальчиков из восьмого класса. Он заявил им: «Если не придете через час «куда надо», то пусть семьи ваши не ждут благополучия». Что было делать бедному Мите? Он повиновался. Вы представляете себе, что было у нас дома. Мама падала в обморок. Митя ходил бледный из угла в угол. У папы слезы не высыхали. Я и Ваня плакали. Папа пошел провожать Митю».

Картина возникает совсем отличная от той, которую нарисовал в своих мемуарах гене­рал Туркул.

Митя Балабин пропал без вести, погиб «на той единственной гражданской». Его отца, адвоката Николая Венедиктовича Балабина в Керчи, куда семья бежала из Мариуполя от красных, большевики арестовали и увезли в Харьков. Больше его никто никогда не видел. Имущество этой семьи было разграблено. Валя Балабина, автор этих записок, вышла замуж за деревенского парня из Ялты. «Была дворянкой, стала крестьянкой», — пишет она. Вален­тина Николаевна вырастила трех своих сыновей, ей выпало счастье нянчить своих внуков. Но никогда — до гробовой доски — не забывала она о тех безмятежных годах, которые про­вела в Мариуполе в доме на Греческой.

Деревня Дубник. 25 июля 1999 года.

 Лев ЯРУЦКИЙ.

 

Один комментарий к “ДОМ НА ГРЕЧЕСКОЙ”

  1. Я до войны учился в школе №1. В классе был Толя Балабан, интересно.не родственник ли ? Правда фамилия Балабан только в начале статьи, а затем Балибин . Опечатка ? С снтересом прочитал о своей школе , где до войны работал мой отец Белогур Иван Ефимович. Помню свою учительницу в первом классе-Надежду Ивановну. Имела орден. кажется Ленина.После войны подверглась опале, т.к. учительствовала при оккупации \ по словам \

Обсуждение закрыто.